По литературным волнам

По литературным волнам

Народное голосование

Золотой клик - первая в истории Курганской области премия за заслуги в сфере Интернет.

Найти

Большой хитрец (рассказ)
Потанин Виктор

Старик походил на баптистского проповедника. Не хватало только шляпы и цепочки от часов на лацкане пиджака. А впрочем, я точно не знаю, как выглядят такие проповедники, — просто начитался о них в книгах, а потом увидел в кино. Но я почему-то уверен, что такие люди носят черные суконные костюмы и не снимают их даже в лютую жару. Кстати, именно такой костюм был на нем, именно такой... И он шел в этом тяжелом сукне по августовской жаре. С виду он выглядел лет на восемьдесят, но можно было дать и поменьше. Голова его на длинной жилистой шее держалась прямо и вызывающе, так же гордо и цепко смотрели глаза. А шагал он тяжело, как-то нехотя, с трудом отрывая от земли ноги в таких же тяжелых черных ботинках. Возле меня он остановился и протянул руку:
купить дрова березовые колотые с доставкой цена Санкт-Петербург . Hippodrome Online Casino Games - visit gamesofroulette.com .
Самые сочные трансы Москвы только для ваших удовольствий. | Сайт досуга в Рязани http://ryazan-lux.pro/




— Здравствуйте, господин учитель... Вы вздрогнули, я вас напугал?

Он смотрел на меня грустными, осуждающими глазами, точно уличая в чем-то запретном. Глаза у него напряглись, ресницы дрожали. Они то дрожали, то совсем замирали, под ними плавали черные змейки. Это были зрачки, которые нацелились на меня.

— Значит, напугал вас? — опять повторил он и тяжело вздохнул.

И после этого вздоха я не выдержал:

— Какой же я господин, Николай Поликарпович? Слово-то уж больно лакейское...

Он меня перебил и сразу же перешел на «ты»:

— Нынче, миленький, все господа. Задница голая, а дворянин, ну да. И ручку, пожалуйста, не отдергивай, поди не заразный.

Я смутился и, как приговоренный, пожал ему руку. Она была холодная, как кусочек железа.

— Вот хорошо, снизошел! — На его лице что-то дрогнуло, может улыбка. — Запомним этот случай, не забудем до гроба. — Он немного помолчал, потом посмотрел мне резко в глаза. — У тебя вроде собачка была? Поди злая, за горло берет?

Я не ответил, не понимая, куда он клонит.

— Завтра привяжешь собачку. Понял? Где-нибудь запиши. Завтра явлюсь к тебе в гости.

Глаза его не отпускали меня, в них явилось темное, злое — и этот огонек разгорался. Я поежился, как в ожидании удара. Да и меня можно понять, ведь этот старик был блаженный. А с таких какой спрос? Мои деревенские называли его просто Коля-дурак, и он не обижался на них, а может, и обижался — кто знает? Но в этот миг он снова заговорил:

— Так что не перепутай. Ожидай меня завтра. Ты понял? Завтра! — Последние слова он произнес как приказ и, чуть помедлив, добавил: — А лично к тебе будет просьба. Приготовься, просьба большая. Будешь моим порученцем...

— Как вы сказали?

— А вот так, а не эдак. И нехорошо переспрашивать у дурака. — Он схохотнул и прикрыл рот ладонью. Когда отвел ладонь от лица, щеки выглянули серые, неживые. Такими же печальными стали глаза. И голос теперь такой же, уставший, больной. — В общем, коллега, я рад за тебя. Поговорил с дурачком...

— Зачем вы так? Да и какой вы дурачок? Еще недавно были учителем, да и теперь хоть куда... — Я говорил тихо, как бы про себя, но он хорошо слышал мой голос.

— Не надо меня утешать, это грех...

— Что за грех? Объясните.

Но он молчит, смотрит поверх меня, не отвечая на вопрос. Затем лицо его светлеет и серая пленочка со щек сползает. Мне даже кажется, что он опять улыбнулся. И голос вышел такой же, спокойный, доверчивый:

— Ты, наверно, слышал, что меня недавно поштопали. Я ведь в санатории оказался в кои-то веки. Поспал на белых простынях, похлебал куриного супу. Ну и так, чики-брики, — произвели мелкий ремонт. Даже зубы поправили. Теперь проживу девяносто лет. Поди много, аха?

— Ну что вы! Живите как Бог пошлет.

— А вот это правильно, про Бога-то. — Он сделал какое-то движение рукой, точно бы хотел дотронуться до меня. — А ты стал здоровущий! На плечи-то хоть корыто ставь. Такой же дед Василий ваш был. Вот гляжу на тебя, а вижу его — и плечи, и стать. И так же ходил — лбом вперед. Медведи так ходят, да-да... Он же у вас лошадок любил... очень крепко любил. Бывало, ночевал даже с ними. Кошенца бросит под голову — и чем не перина. И с ладони кормил кусочком, и сахаром лакомил. А то сядет на запятки и все глядит, глядит на лошадок. А те — на него, ха-ха! Любуются, понимаешь... Тебе, наверно, смешно. Ну простите, господин учитель. Извиняйте глупого Колю... Могилку-то разыскал деда Василия?

— Пока нет, но стараюсь найти, стараюсь, — соврал я и покраснел, как школьник.

А он шагнул ко мне и вдруг перекрестил несколько раз:

— Старайся, миленький, старайся. И прими мое благословение за это. И вперед живи так же, не оскорбляя никого и не лукавя. И выбирай путь ко спасению. — Глаза его налились, как крупные сливы, а щеки ввалились.

Я не видел его почти полгода, и за это время он здорово похудел. И всего больше изменилось лицо. На нем даже выросли усы и бородка. Все это кого-то напоминало. И тут я вспомнил, память не подвела: ведь это та же самая бородка клинышком, как у знаменитого Дон Кихота. И усики такие же, продолговатые, как бы ватные, заостренные на конце. И костюм на нем такой же странный, забавный. Погода стояла жаркая, летняя, а он натянул на себя суконный мешок. И это сукно висело на нем, как на палке. Казалось, под одеждой совсем нет живого тела... Господи, как его передернуло! Содрогнулась душа. Он опять заговорил:

— Ну извиняй, что с дедом Василием надоедаю. Он ведь хозяин был, крестьянин, а мы кто с тобой?

— Но при чем тут дед, при чем его хозяйство, лошадки... — забормотал я что-то бессвязное, но он меня сразу остановил:

— Завтра, милый, узнаешь. А пока не сади тесто в нетоплену печь. Вот так, чики-брики, сера мышь... Ну ладно, извини за мышь. Это поговорка, значит, у Коли-дурачка...

Я познакомился с ним еще лет двадцать назад, когда вернулся в свою Камышовку после пединститута. Мне дали полную ставку литературы и русского, а математиком у нас был Мельников Николай Поликарпович. Учитель из него вышел золотой — ребятишки любили его как родного отца. Правда, были у него свои странности: методику не признавал и уроки вел по-своему, а причина одна — институтов он не заканчивал, а до всего дошел своим нутром. Да и природный был ум, и доброта. Вот и любили его. А потом математик схоронил жену, и жизнь надломилась. Он даже запил и переменил квартиру, чтоб забыть о своем горе. Но забыть не смог, к тому же открылись старые солдатские раны, вернулись и старые обиды. Он был из семьи раскулаченных и все молодые годы прожил на Севере. Конечно, многое сложилось бы по-другому, случись рядом дети. Но детей они с женой не нажили, и потому началась тоска. В те дни его и проводили на пенсию. Эти проводы он воспринял как конец света. И случилось то, что надвигалось почти неминуемо, — он впал в черную меланхолию. Он вообразил, что его кто-то должен убить, что за ним все время следят, записывают каждое слово. Он закрыл все окна в доме темными занавесками, сделал двойные двери. Но и это не успокоило. Он всех убеждал, что за ним постоянно ведется охота, что его обязательно должны убить или, на худой конец, арестовать и опять отправить на Север. Правда, выпадало и спокойное время. Но и в эти дни он продолжал чудить: летом его ограда часто превращалась в склад для жердей и кольев. Он рубил их в ближнем леске и натаскивал целый ворох. А потом ставил два ряда кольев, стягивал их жердями и начинал сооружать что-то вроде загона для скота. Но работу, как правило, не заканчивал и где-то на полдороге к цели принимался свою загородку ломать, топтать ее сапогами и крушить топором. А потом, видимо, уставал, смирялся и в изнеможении опускался на крыльцо... И такая жизнь продолжалась бы, видно, до смерти, но учителю повезло — его отправили в хороший санаторий. Иногда и для нашего брата перепадает путевка. В санатории, говорят, его хорошо подлечили, и в начале лета он вернулся в деревню. Месяц назад я его встретил на улице, но поговорить не пришлось. И вот сейчас снова встретил. Он смотрит на меня изучающим взглядом. Мне уже хочется уйти, попрощаться, но почему-то не могу на это решиться. Да и он опять завел разговор:

— Кстати, вы любите себя разглядывать в зеркало?.. Аха, молчите! Значит, тоже не любите. И для меня это сущая пытка, как голому стоять на морозе.

— Зачем так мрачно, Николай Поликарпович?

— А вы взгляните на меня повнимательней. Разве я еще человек? И это правда, не утешайте. Как взгляну на себя в зеркало — так и упаду, как в колодец. От стыда, конечно, ведь стар как пень. И волос на голове совсем не осталось, только на висках шевелится какой-то пух — как униженье мое, как срам... Старость, знаете, всегда безобразна и совсем не мудра, как думают многие, если не все. Но перехожу к другим частям своего дорогого лица, ха-ха...

Он схохотнул и перестал говорить. Затем задышал тяжело, с перерывами, точно у него заболело сердце или теснило в груди. Так и было, наверное, но вот боль прошла, и он опять ожил.

— А теперь на мой нос посмотрите. Да поближе подойдите, поближе... — Он манил к себе ладонью, приглашая подойти. И я сделал шаг вперед. Он еще больше оживился, пиджак на груди затрепыхался, и мелко-мелко задвигались усы. — Хорошо, миленький, превосходно. Теперь все разглядишь, как в телевизоре. Только не пугайся, что нос мой похож на сосновую шишку и весьма красноват, весьма. Но это не от водки, нет-нет, от другого. У меня расширение самых верхних сосудов...

Он еще хотел что-то добавить, но я остановил:

— Зачем мне эти отчеты, Николай...

— Поликарпович, — подсказал он и опять схохотнул, а я его снова поправил:

— Давайте сменим пластинку. Значит, вы отдохнули в санатории? И это хорошо...

— Нет, не хорошо. Мы же с вами давно не виделись, — он опять перешел на «вы», — потому я и хочу отчитаться. Но если спешите — отложим до завтра...

Он посмотрел на меня вызывающе и сердито. В глазах заходили, задвигались тени — какие-то приливы, отливы, и я поспешил его успокоить:

— Я никуда не спешу.

— Раз так — продолжаю. Значит, что у нас осталось?.. Аха, щеки мои и зубы... Так вот, щеки мои провалились, как у шахтера. Но под землей я не работал, нет, не страдал. Даже когда проживал на Севере — и там в шахты нас не спускали. Там я лес валил, работал лучковой пилой. А зубов я лишился, конечно, от холода. И цинга, понимаете, да бесхлебье — и зубы сточило, как рашпилем. А зубов если нет, то и щек как не бывало. Провалились, сердечные, вниз, обрушились. Так, знаете, рушится погреб, если у него подгнивают стойки, — и это хана. А подбородок у меня что надо, ха-ха...

Он на миг прервался и снова задышал тяжело. Его хохоток уже выводил из себя. Да что уж, этот человек и вправду был ненормальный: какие-то зубы да подбородок, как будто другого не знает... Уйти бы действительно, попрощаться. Но что-то меня удерживало, не отпускало. Я почувствовал даже жалость к нему, даже жалость... Еще минуту назад ничего не было, а вот сейчас взяло в плен, и в этот миг опять отвлек его голосок:

— Но что значит подбородок? Это чепуха, мелочь жизни. Самое главное, конечно, усы и моя борода. Вам нравится моя борода?

— Конечно! — вырвалось у меня.

— Ну-ну. Если врете, все равно приятно. За эту бороду меня в санатории прозвали Дон Кихотом. Вы читали про него книгу? Большой хитрец был, притворец. С мельницами сражался, а был всех умней.

— Значит, вы любите книги?

— Стыдно, коллега. Я же работал в школе, там книги как воздух. А сейчас я читаю меньше и книгам не верю. В книгах одно, а жизнь совершенно другая. Вот возьмем, к примеру, нашу тетю Гутю, вашу соседку. Она в школе у нас техничка, все ее уважают. Однажды газета про нее написала и поставила заголовок: «Большая судьба». Какая судьба, если Гутя наша почти полуграмотна и денег не знает? Наложат ей кучу медяшек, и Гутя на седьмом небе. Чем больше куча, тем больше счастья. И все детки ее от разных отцов. Это же грех какой, не замолить никогда. А газетка сделала из нее святую. Так и в книгах бывает, жизнь-то правда другая. А может, и злой я сейчас, так что не верьте...

— А я все равно поверю...

Я еще хотел что-то добавить, но сзади раздался сильный шум — из переулка выкатила машина. Ее звуки почему-то напугали Николая Поликарповича, и он стал прощаться:

— Заговорились мы с вами, время-то к вечеру. Скоро коровки с лугов придут, а мы с вами болтаем. Так что до завтра.

— До завтра, — ответил я тихо. А через секунду я уже видел его спину. Шагал он медленно, тяжелая обувь застревала в пыли, ему было трудно. Я почему-то ждал, что он оглянется и помашет рукой. Но нет, не случилось. И сразу же на меня напала тоска...

Она и ночью не прошла, эта тоска. К тому же заболело сердце. Я поднимался с кровати и пил лекарство, его горечь совсем не ощущалась, точно я пил воду. А потом в моем окне встала луна. Она сияла так сильно, так ярко, точно это было в кино или на картине художника. Это сияние было тягучее, обволакивающее, оно постепенно добиралось до глаз моих, до лица, потом так же медленно отступало. И везде была тишина, даже собаки не лаяли, наверное, их тоже смущала луна. Наконец под утро я задремал и сразу почувствовал, что в комнате не один. Но почему? Отчего? Я ведь не слышал ни чужого дыхания, ни голоса, просто душа моя обнаружила чье-то присутствие и, обнаружив, приготовилась к худшему. Сразу стало неспокойно, даже тревожно; показалось, что кто-то подошел к двери и взялся за ручку. Но проходили секунды, минуты, а дверь молчала. Я лежал с закрытыми глазами и приготовился засыпать. Так бы, наверное, и случилось, но меня опять настиг лунный свет. Вначале он дотронулся до подушки, затем дрожащая светлая полоса легла на волосы и на щеки, потом коснулась ресниц, и в тот же миг я открыл глаза. Открыл и вздрогнул: сверху ко мне по той дрожащей полоске шел человек. Я еще не видел ни лица его, ни одежды, но все равно чувствовал, что он — ко мне, только ко мне. А потом он наклонился надо мной, задышал — и вдруг я узнал его, догадался: это же дед Василий! Ну конечно же, это он, я уверен, я это знаю — кто же еще! Ведь столько лет он смотрел на меня с фотографий... Столько лет! А вот теперь решил навестить. А потом он о чем-то спросил меня, наклонился всей грудью — я сразу почувствовал земляной кисловатый запах, — и мне стало страшно, но я даже не пытался его оттолкнуть, защититься, а он надвигался все ближе и ближе, и тогда мне захотелось заговорить с ним. но мое желание не сбылось. Я только открыл рот, вдохнул в себя воздух — как он сразу же оборвал меня: «Нехорошо, миленький, нехорошо. Ты же не ищешь меня, не приходишь...» Я хотел возразить ему, но он снова прервал: «нехорошо, миленький, побойся Бога...» А чего мне бояться, за мной нет никакой вины, заволновалась душа. Но это волнение было бессловесное, слабое и не вышло наружу. А потом он заговорил снова, заговорил уже спокойно и рассудительно, изредка подкашливая и вздыхая. Эти вздохи и кашель мне кого-то напомнили, но кого же, кого?.. И тут дошло до меня, накатило: это же Николая Поликарповича голос, это его вздохи и кашель! А потом я узнал и глаза его, и серые щеки, узнал и белый пушок на висках, и бородку. Но как это, как: я только что видел деда — и вот уж надо мной другое лицо и другие глаза? Как странно это, чудесно. И только об этом подумал, как опять появился дед Василий, именно он, я не ошибся. Но и это длилось недолго — и вот уж оба лица стали сливаться в одно, истончаться, а потом и вовсе исчезли, оставив после себя лишь светлую дрожащую полоску, которая и называлась лунным светом. Но все это я уже слышал и чувствовал, наверное, во сне...

А на другой день я поднялся бодрый и светлый. Ничего еще не случилось, а мне было хорошо, будто я дождался какого-то праздника и это счастливое, светлое будет навечно. Со мной такого еще не бывало, и я даже серьезно подумал, что меня во сне подменили, заколдовали, а кто это сделал — не знаю... А через час мне принесли письмо от жены. Она писала о нашей городской родне, у которой гостила, и о том, что скоро привезет ее покупаться, позагорать у Тобола... После этого письма мне стало еще лучше, счастливей, и я сам решил сходить на речку размять свои кости. И только собрался, как в дверь постучали. Странно, что не залаял Дозор, еще успел подумать я, но в эту минуту со мной уже говорили:

— Здравствуйте, господин учитель. Вы вздрогнули? Вы опять напугались?

Эти слова принадлежали длинной костлявой фигуре. Она протягивала мне руку. Я пожал ее, и опять моя ладонь дотронулась до чего-то холодного, как кусочек льда. А потом Николай Поликарпович — а это был, конечно же, он — прошел вперед и опустился на стул. И сразу стал поучать:

— Живете-то, гляжу, бедновато. Ни ковров, значит, и ни сервантов. Даже телевизор ваш с бородой, на лампах еще, теперь такие даже в ремонт не берут.

Я ничего не ответил. Почему же его пропустил, не залаял Дозор? почему? В этом был какой-то скрытый смысл, даже тайна. Вот бы и мне сделаться невидимкой, куда-нибудь срочно сбежать, иначе... Мои мысли запрыгали, как рыбешка в бредне, но было уже поздно. Он сидел рядом со мной и продолжал поучать:

— Так что бедновато у вас, коллега. А между тем только от вас зависит моя жизнь. Моя дальнейшая жизнь, конечно...

— При чем же бедность и ваша жизнь?

Он как не слышит вопроса. А в этот миг в комнате возник посторонний звук: что-то пищало или, наоборот, скрипело. Может, это стул разваливался под моим гостем? Он сидел беспокойно, ворочался. Да и в комнате жара, нечем дышать.

— Может, скипятим чаю, Николай Поликарпович?

Но он опять не отвечает. Глаза его все время что-то изучают, точно прицениваются. Вот глаза двинулись в сторону книжных полок, потом остановились на большой фотографии в темной дубовой рамке. Этот портрет висел у нас на самом почетном месте, в самом центре стены.

— Какое хорошее лицо! И вроде знакомо... Кто он?

— Мой дед Василий, — ответил я изменившимся голосом, потому что боялся новых вопросов. И они не заставили ждать:

— Значит, не знаешь, где его схоронили? И в церкви за деда свечи не ставишь?.. Нехорошо, миленький, даже грешно. — Мой гость поднялся со стула и подошел очень близко к стене. И сразу уперся глазами в портрет. — Какое, знаете, благородство! А ведь из самых из крестьян, из нашего брата. Гордись, внучек, из нашего!.. Я знал его еще парнишкой. Он рыженький был, как опенок. На пару лет был постарше меня. Ты что, мне не веришь?

— Почему же?

— Опять «почему»! А если сомневаешься, то объяснять не хочу. Он был не чета нам — хозяин, настоящий мужик. Один такой на сто километров, а теперь и на тысячу не найдешь... — Мой гость задышал тяжело и расстегнул пиджак, потом резко взглянул мне прямо в глаза, точно усомнился в чем-то, точно решил что-то проверить. — Правду говорю. Теперь таких нет, да и в те годы редкость. Какое благородство, да!.. Он в соседней деревне Дерюгино завел крупорушку. Там и мучку молол, там и лошадок держал и мясным скотом занимался... Там, говорят, и принял свой смертный час. Там? — Его глаза нацелились на меня.

Я промолчал. Он повернулся ко мне всем телом и вытянул шею. Я чувствовал, что он злится. Шея была высокая, жилистая, как у жирафа. На этой шее чутко подрагивала сивая голова.

— Изменились вы, Николай Поликарпович. Вчера я вас еле узнал.

— Это старость, коллега. Ее не отменишь, не запретишь. Помните, черт луну запрещал?

— Что-то не помню...

Он сделал вид, что не расслышал мои слова. Стул под ним ожил опять и заскрипел. Большое костистое тело ворочалось, передвигало плечами, наклонялось то вперед, то назад. Наконец стул стал успокаиваться...

— Я в санатории подружился с одним казахом. Так он любил приговаривать: «Жизнь пройдет — ветер дунет». Вы слышите меня, да? Так вот, ветер, миленький мой, значит, ветер. И я его слышу все время, слышу. Он ледяной, он мерзкий, и каждая ветринка — прямо в лицо. Даже ночью под одеялом постоянно мерзну, страдаю. А на груди как льдинка лежит. Я сброшу ее, а она тут как тут. Даже в жару мерзну. В любом костюме мне холод, даже в тулупе... И ноги тянет, а то озноб. У меня ведь они ломаны на лесоповале. А теперь аукнулось, да. Скоро, видно, совсем околею.

— Зачем вы так? — Я хотел еще что-то добавить, ведь мне уже стало его жаль, и он догадался:

— Вы меня не жалейте. Лучше ответьте на два вопроса. Или на три...

— Какие вопросы?

— Ну, во-первых, скажите... — он почему-то затих, затем поднялся со стула и опять подошел к портрету. — Значит, скажите, при каких обстоятельствах убили Васю, то есть вашего деда? Это же случилось уже после нас. Моя семья уже обживала пермскую землю и мерзла в сугробах... Итак, я слушаю, говорите. — В его голосе возникли прокурорские нотки, но я ответил спокойным тоном:

— Деда, рассказывают, взяли прямо на мельнице. А с ним еще несколько мужиков. Потом всех вывели за деревню и сделали залп...

— Постойте. Хватит! — Он почти закричал на меня. Я даже вздрогнул, а он продолжал: — Как ты можешь спокойно! Таких людей погубили, а ты — «залп»... Но что значит залп? Если так отвечаешь мне, то больше не задам ни вопроса.

Он вернулся на прежнее место. Стул под ним скрипнул, точнее сказать, пискнул. И вдруг он достал из кармана котенка. Так вот, значит, откуда писки в моей квартире. Я посмотрел внимательно на котенка и изумился:

— Какой красавец! Вроде трехшерстный...

— Правильно, — согласился гость. — Он у нас серо-буро-малиновый. А если кратко, то Рыжик. Три месяца от роду, и от меня просто ни шагу. Кстати, у вас есть мышки? — Он опять перешел на «вы».- Если есть, то поможем. Рыжик наш — большой санитар. Чики-брики — и спикала мышь. Зубки острые, давит с первого раза.

Я поморщился от такого натурализма и совсем некстати спросил:

— Зачем он вам?

— Рыжик-то? — Мой гость сразу обиделся. — Как зачем? Рыжик и за друга мне, и за советчика. Я же в этой жизни безлюдный бугорок. Одинок, как березка в поле...

Я снова поморщился: не люблю слащавости. Но гость не заметил моих ужимок, потому что продолжал в том же духе:

— Я одинок, как островок в океане. И по этому островку бегает Рыжик. У него и другое имя есть — Потя. У нас с женой кошечка была — котя Потя-Потянига. Неженка милая, пухлая, как подушка. Вот и вспомнилось... Как можно забыть?

— А можно два имени?

— Можно, обязательно можно, — загорячился гость. — Дай собаке два имени, и никто ее не убьет, проживет два своих века и от чужого отломит. И у кошек так же. Так что вы позволите Рыжику погостить?

— Как не позволить? — ответил я с улыбкой, пытаясь как-то осмыслить эту необычную ситуацию. Ведь привыкнуть сразу к Рыжику я не мог. Правда, уже через минуту-другую моя рука непроизвольно потянулась к котенку, пытаясь его погладить. Но едва я коснулся шерстки, Рыжик отчаянно зашипел, обнажив красный и мокрый ротик. В этом было что-то змеиное, и рука враз отдернулась.

— Вот какие мы! — восхитился гость. — Но он не злобивый. Потинька ласковый. Ой, да он прямо золотой у нас, и потому позвольте ему полежать на коленях. На моих, конечно.

Он перестал говорить, а я взглянул на него пристально и даже с испугом — мне показалось, что его понесло не туда. А он словно слышит мои мысли:

— Когда я говорю, я здорово отклоняюсь. Так что извиняйте и привыкайте, ведь разговор у нас будет долгий... А собственно, почему я должен извиняться в восемьдесят три-то годика? Ведь здоровье погублено еще на моих Северах... — Он взглянул на меня быстро, по-молодому, и даже показалось, что один глаз его подмигнул. — Но еще ничего, поживем. Да, поживем, погреемся на солнышке... — Он сделал движение правой рукой, точно она у него онемела и он хотел ее почувствовать. — А вы не обращайте на всякие там пружинки моей речи. Да и с дурачка какой спрос? Кстати, я не обижаюсь на это слово. Я на поселении насмотрелся такого, что еще с молодости ум потерял. Точнее, всегда находился в каком-то затмении, мы ведь жили по первости хуже скота. Пришлось и на прииске поработать, и болота осушать, и дороги строить. но самое гиблое из всего — пилить лес. Ноги, знаете, постоянно в снегу, а сверху мороз. И под дулом все время, а вместо хлеба — жмых. Это уж потом я закончил экстерном школу, затем попробовал поступить в один техникум, даже экзамены сдал, но меня быстро расшифровали, мое происхождение, и выперли в три шеи. Так что деда вашего расстреляли сразу, и это, считай, удача, а меня расстреливали всю жизнь. Только после пятьдесят шестого я немного вздохнул, поучился на курсах заочно и стал преподавать. Так что по образованию я, конечно, босяк. Но меня теперь никто не осудит... Ну а потом я вернулся в родные края и здесь, в деревне Дерюгино, нашел свою Олечку и перевез ее в Камышовку. Помните, она вела у нас историю и пела романсы? «Я встретил вас...» — Он сделал попытку запеть, но у него ничего не вышло. И он опять задвигал правой рукой. Наверное, она у него болела. Потом попытался ко мне придвинуться, но стул у него вырвался, и он плюхнулся на него, как мешок с костями. Глаза сразу наполнились тоской.

А я решил его отвлечь на другое:

— Значит, не нравится, как я живу? Ни ковров, говорите, ни диванов...

— Не берите в голову, коллега. — Он усмехнулся и осторожно дотронулся до моего плеча. Ладонь его на мгновение зависла в воздухе, точно он хотел опять перекрестить и благословить меня. Но в последний момент он почему-то отдумал, и ладонь опустилась на колени. — Не волнуйтесь, коллега, не переживайте. Подумаешь, зашел на часок Коля-дурак. Или много часов? — Он чуточку помолчал и, не дожидаясь ответа, продолжил сам: — Я все же постараюсь покороче. Веревка ведь хороша длинная, а речь короткая. Так же говорил один мужчина, по имени Хаджи-Мурат. И Лев Николаевич его одобрял. Так одобрял, что сделал лучше царя. А вот наш Владимир Ильич царя ненавидел, потому и сделал великий переворот, столкнул лбами народы... Кстати, вы были когда-нибудь в Шушенском?.. Ну что же вы нахмурились, вспоминайте давайте. Конечно же, вспомнили, с чем едят это село, — там жил наш незабвенный Владимир Ильич. Мы на своем поселении мерли как мухи, для нас могил не хватало, а его царь сослал в благодатный край, замечательный. Он там даже охотился и жену Надю водил по лугам. А сейчас там музей, да? Почему молчите? Не знаете? Наверно, уже музей убрали, потому что прежнюю жизнь охаяли. Хвалили, как говорится, хвалили да под гору свалили, ха-ха... Конечно, хаять легко, а сделать новое трудно. Но я, знаете, совсем о другом...

Он усмехнулся, усы его зашевелились и слегка растрепались. Мне даже показалось, что они приклеены. И мне захотелось их подергать — еле подавил в себе искушение. Да и он опять стал говорить:

— Я о другом, коллега. Так вот, в этом Шушенском есть музей нашего вождя, а рядом с музеем сделана старинная улица: дома отстроены все из круглого леса, вокруг большие хоромы, под старину. И везде тесовые заборы и тесовые половицы в оградах. А лес-то центровой, замечательный! Даже кабак старинный восстановили. Там чистота, белые столики, а на них льняные скатерки. Ведь чистоплотный же был русский мужик. Разве не так? И все это называется «Уголок старины». Запоминайте, коллега, — уголок, но можно назвать и по-другому...

В этот миг Рыжик замяукал, завозился у него на коленях, и он сгреб его ладонью и положил в карман. Там он закричал еще больше.

— Каков гусар!

— Не понравилось ему в кармане, неудобно... — Я еще хотел что-то добавить, но он перебил:

— Вы позволите мне Рыжика поместить опять на колени? Его вид вас не смущает? Он не действует на ход ваших мыслей?

— Нисколько.

— Вот и хорошо. — Усы благодушно зашевелились. — Разговор, знаете, предстоит большой. Мы только в начале дороги. Да и виновата моя многословность — был бы умный, а то ведь дурак. И мое здоровье погублено в счастливую пору юности. Кстати, почему вы так на меня уставились? Поди, о чем-то подумали, да? А я знаю о чем... — Он сощурил глаза и шевельнул усами. — Вы подумали: зачем этот дурачок про Ленина говорит и Толстого читает? Ведь дурачка и так бог любит, и не надо ему суетиться.

— Зачем наговаривать на себя? — попробовал я защитить его, но он точно не услышал и продолжал о своем:

— Это верно, что Господь рядом с нами, но книги я читаю потому, что имею цель. Великую цель, коллега, но пока не скажу...

— Значит, тайна?

— Не совсем так, не совсем. Вы-то скоро узнаете мою тайну. Она меня на земле и удержала. Помните, после смерти жены я места себе не знал: и квартиру сменил, и с бутылкой ходил в обнимку? Но как-то проснулся ночью и сказал себе: ты что же, подлец такой, и водку пьешь, и руку на себя задумал накладывать — а цель-то твоя уходит. Ты сам на берегу, а лодочка уплывает. А кто виноват? Сам же и виноват... Вот так, господин учитель...

Он рассмеялся злым коротким смешком. Голова его слегка тряслась, как это часто бывает у стариков. Мне стало жаль его, но он ничего не почувствовал и опять продолжал:

— Конечно, о моих печалях вышла бы хорошая книга. Но мне не под силу, кишка тонка. Да и институты я не заканчивал. Правда, все равно взял свое. Там у нас такие профессора сосны валили, да и библиотека была царская. Это не потому, что царь те книги читал, а потому, что было обилие этих книг... Что, нескладно говорю, да? Сознавайтесь. Вы молчите, вы терпите и уж, наверно, не рады мне, а прогнать — совесть не велит. Угадал?

— Не угадали... — ответил я и опустил глаза. Мне стало стыдно и нехорошо, потому что он обо всем догадался: у меня жалость к нему стала сменяться досадой. И все же я решил честно играть роль приветливого хозяина. — Простите меня, я даже не предложил чаю. По утрам у меня самовар. Хоть электрический, зато заварка крутая.

— Мне не до чая. — Он закрутил головой, и усы опять задрожали. — Я ведь вам кажусь отвратительным, гадким. Правда ведь — гадким? А впрочем, не отвечайте. Я, наверное, эгоист и с людьми не считаюсь. Вот я к вам пришел за советом, а надо бы куда-нибудь к депутату, к начальнику, к прокурору, наконец. Все это я понимаю, но не могу себя пересилить. Да, да, не перебивайте даже, дослушайте. Я не могу говорить правду перед ворами, открывать свою душу. А нынче эти депутаты-то как раз самые изощренные воры. Так что прийти к ним я не могу. Зато к вам душа сама попросилась...

Он дотронулся рукой до котенка. Тот опрокинулся на спину, начал перебирать лапками и тихонько мурлыкать.

Наступила тишина, и это казалось мне странным. После такого потока слов и вдруг — тишина. И в этой тишине я ощутил беспокойство. Его щеки уже покраснели — не то от волнения, не то от натуги. Мне даже показалось, что ему вот-вот станет плохо. Иногда люди заболевают совершенно внезапно, прямо у нас на глазах. Но именно поэтому мы им не верим, не приходим на помощь. Сколько людей в наших городах прямо на улицах валится от инфаркта, а мы не видим их умоляющих глаз, думая, что у них пьяный синдром. «Ах эти пьянчужки, жалкие твари!» — содрогаемся мы с омерзением и спокойно перешагиваем через человека...

И в этот миг в комнате возникли какие-то звуки. Это опять его голос. Медленный, приглушенный, как у заговорщика:

— Ну хватит, поговорили, да. А теперь я перехожу к изложению моей просьбы. А просьба только одна: выслушать меня и не перебивать. Я, знаете, сейчас перешел в то состояние, когда люди начинают заниматься собственной душой, и только душой, заметьте, и ничем более... Значит, в двадцать лет я стал обладателем большого состояния. Мой тесть, умирая, оставил обширное наследство своей дочери. Все это случилось в Дерюгино, но мы с Оленькой наше имущество и постройки перевезли в Камышовку и зажили еще богаче. Но через два года жизнь наша была порушена, имущество все конфисковано, а к виску моему был приставлен наган. Так и было, живы даже свидетели...

— Простите, Николай Поликарпович, я, кажется, понял и догадался, что вам необходимо. Вам нужен юрист, хороший юрист, а не я...

— Прошу меня не перебивать! — сказал он сурово и сжал к переносице брови. И сразу, словно чего-то испугавшись, перешел на более мягкий, сердечный тон, он даже сделал умоляющий жест. — Извините, коллега, за резкость. Это все проклятые нервы. Но у кого их нет... Значит, были у меня определенные хозяйственные постройки. К ним я отношу дом крестовой, крытый тесом. А с северной стороны дома, по всей его длине, пристроен сарай бревенчатый, тоже покрытый тесом. Все у нас было по порядку, как у добрых людей. В этом сарае хранились у нас все предметы деревенского ткацкого производства. Я не сложно говорю, вы понимаете меня, да?.. Раньше-то по деревням сами ткали и сами вили веревки, так что у нас стоял там станок для изготовления веревок. А рядом с ним лежала куделя льняная, а также из конопли куделя была. Этого добра скопилось у нас килограммов до десяти. Тут же хранилась и хорошая шерсть, и шерсть-сырец, которую мы приготовились отдать пимокатам. Здесь же хранились кожи и овчины для отправки их в Дерюгино. Там у нас жили главные мастера. Кстати, повторяю, моя Олечка родилась в Дерюгино. Ах, Олечка, моя Олечка...

Он достал платок и вытер глаза. Возникла пауза. А затем, затем я вгляделся в него и увидел, что щеки его мелко трясутся, как будто замерзли. Но в комнате у меня стояла жара, даже почище вчерашней.

— Дорогая ты моя Олечка... — повторил он, и щеки затрепетали еще сильнее. Потом вышел и голос его, который я еле узнал. Он был сквозь слезы, совершенно глухой, погибающий: — Простите меня. Я долго и много говорю. А Господь велел нам: более слушай, нежели говори. Во многословии не спасешься от греха.

— Вы стали очень верить? — спросил я осторожно и сразу смутился.

Но он ответил мгновенно:

— Я верил всегда. Особенно там, на Севере, а еще больше теперь, когда остался без Олечки. Я лечусь своей верой, а не лекарствами. Каждый вечер я повторяю себе перед сном, наказываю: раз ты человек, а тем более старый, то непрестанно твори молитвы, проси у Господа прощения во грехах и терпения во время болезни. И моли Господа, чтоб не покрыла тебя вечная тьма... А вот Оленьку мою уже не поднять. Я и схоронил ее в том Дерюгино, на родине, значит. Все близкие люди у Оленьки были мастера, пимокатную мастерскую держали. Ну что — раз мастера, то большевички их тоже уделали, да. Вы не забыли, на чем мы остановились? Так вот, на день утраты в нашем сарайчике лежало два десятка овчин и столько же кож. Они были прикрыты брезентом — четыре метра на три. Брезент слегка заляпан зеленой масляной краской. Счищать ее было бесполезно, да и надо ли, пятна эти никому не мешали.

Он прервался и медленно, как бы что-то узнавая, опять оглядел мою комнату. Глаза его оживились:

— Книг-то у вас — как в богадельне.

— В богадельне я не был и не собираюсь.

— Не зарекайся, милый мой. Все под Богом ходим.

Он сморщил нос. Я подумал, что в ноздри ему попало что-то кислое и едкое. Так и есть, он чихнул и промокнул нос аршинным клетчатым платком. И когда работал своим платком, медленно произнес:

— Будь здоров, Николай Поликарпович! Живи долго, береги свои силы.

— Будьте здоровы и богаты! — повторил я вслед за ним и задал свой главный вопрос: — Все же по какому случаю наш разговор? Да и не понимаю я, как вы ухитрились запомнить все эти килограммы и пятна на брезенте?..

Он как-то резко, по-молодому поднялся со стула и с расстановкой сказал:

— Простите, что отвлек вас от государственных дел. Премного простите... И за то, что надоел, и вообще...

Я не ожидал такого оборота и попытался загладить вину. А какую — сам не знаю. Я взял его ладонь в свою и крепко сжал ее. Ладонь не отозвалась. Но он опять сел на стул и заговорил:

— Значит, на чем мы остановились? Аха... А слева, в углу, лежало у нас конопляное семя, а также льняное. Засыпано было в трех мешках, а четвертый мешок, с коноплянкой, стоял прямо у дверей, о него можно было даже запнуться. И тут же у порога, в большом кошеле, у нас была припасена шерсть для будущих валенок. У нас в Дерюгино, я, по-моему, говорил уже, жили добрые пимокаты. Раньше по деревням таких мастеров как маслят в соснячке... Значит, поплыли дальше. В том же сарае стояло у нас и оборудование для выделки сыромятных кож. А теперь давайте с сараем покончим, выйдем за порог и оглядимся.

Он сразу же приподнял голову и в который уже раз осмотрел внимательно комнату. Я отвернулся и потупил глаза. Почему-то стало стыдно и неловко за потемневшие от старости стены, но особенно стыдно за свой серенький, полунищенский быт. Я уж давно не замечал, что у меня по стенам были развешаны бумажные картинки из журнала «Огонек» в самодельных рамках. Сейчас рамки рассохлись, попортились, и все выглядело совсем по-сиротски. И вдобавок эти старые стеллажи. Надо бы давно их поменять, но легко мечтать, когда денег нет. И пока я чего-то стыдился, он смотрел на меня цепким и суровым взглядом, точно я виноват был в чем-то. Но в чем же вина?

— Выходит, и вы жили долго, а ничего не нажили. Кроме ложки, да поварешки, да собачки. Большая она у вас, уважительная порода.

— Ничего, все еще впереди: и богатство, и яхта, и Канарские острова...

Он меня перебил:

— А зубоскалить я не намерен. Простите, господин учитель. — Он сжал губы в сухую длинную ниточку и прищурил глаза. — Туда ли я зашел? Мешаю только добрым людям.

— Вы мне не мешаете, Николай Поликарпович, совсем не мешаете, — залепетал я угодливым голоском, и он сразу сдался:

— Ну ладно, поплыли. Значит, мы с вами покинули сарайчик. А рядом с сараем у нас был тесовый забор, а в заборе — калитка со щеколдой. Доски на калитке покрашены в салатный оттенок, а сверху над ними сделано украшение. Такой, знаете, деревянный петух на палочке и крылышки все вразлет. Конечно же, это пустяк, но для глаза приятно. Ну что, можно дальше?

— Конечно, конечно.

Он рассмеялся и погладил усы.

— А дальше у нас будет станок для распиловки леса на плахи. Он стоял как раз у калитки. Тут же были сложены в небольшую поленку кряжи, подлежащие распиловке. А рядом с поленницей возвышался новенький амбар, сложенный из бруса. Амбар был как картинка, сам квадратный, три на три, и под крышей. Сразу же к амбару было пристроено складское помещение, скатанное из гладких бревен и покрытое тесом. Это помещение именовалось завозней. Тут у нас находился погреб, который по весне набивался колотым льдом. Здесь у меня хранилось мясо, свежее и соленое, ну и маслице здесь же, а также разное соленье-варенье. В стены завозни были вбиты большие и малые крючья, на которые вешали скотские и бараньи туши. Все это случалось у нас после осеннего забоя скота. Ну да ладно, поди утомил... — Он хмыкнул, и это хмыканье можно было понимать по-разному — как ехидство или как начало новой неожиданной мысли. — Знаете, я вам уже надоел. Да и дело мое, наверно, пустое. К тому же у вас другой стержень и другая на вас рубашка.

— Ну почему?

— А потому, что вам не отличить ячменя от пшенички. И там усики, и тут усики.

— Ну уж вы слишком, Николай Поликарпович. Я же человек деревенский.

— Правильно! И потому извиняйте дурачка... И что на нас обижаться и нос воротить? Мы же мужики — репейное семя. Мы всю Россию в порядке держали. Что, не так говорю? Почему молчишь и не споришь? Я хоть и Коля-дурак, а понимаю, что мы были главные люди. А потом царь от нас отказался, а большевички тут как тут — и сразу за горло. А кого не задавили, тех к стенке поставили. Да прямо из обоих стволов дуплетом, и не дробью даже — картечью. По лосям такой били, чтобы наверняка. А кто остался живой — того в пермскую землю. Там мы как мухи мерли. А я вот, видишь, выжил. Большой оказался хитрец. А теперь один, почитай, крестьянин на всю округу. А может, и на весь Урал, а? Ты молчишь, понима-а-аю... Меня бы в цирк теперь сдать да как тигра показывать, но не вышло. Я ведь опять всех обхитрил — я с ума сошел, помешался, ха-ха-ха!.. А с дурака какой спрос? Без ума, мол, живет, без ума и помрет. Или как? — Лицо его покраснело, а по щекам ходила брезгливая гримаска. Наверное, от волнения.

И в этот миг в створку заглянул голубок. Его сизая шейка блеснула на солнце. И сразу же по глазам мне ударило зеленое, голубое и погасло. У котенка поднялась шерсть и ушки встали торчком. Он, кажется, приготовился прыгнуть, но голубок куда-то спрятался, створка была пустая. А мой гость неожиданно заметил:

— Надо же, прилетел, нарисовался. Он и в комнату зайдет, а потом и не выгонишь. Начнет порхать по углам и все изгадит. Это он по мою душу, подлец.

— Зачем вы так? Голубок ведь, разве можно...

— Понимаю, не можно. Но, милый мой, это же безобразие — выше сил. Он же мне намекает, да. Он же порученец от той косоглазой. Это мне он дает сигнал.

— Что вы придумали!

— А вы не поняли? Это мне сизарь говорит, что зажился я на белом свете, пора и место очистить. Да и жизнь-то моя — один срам. Все хохочут надо мной, издеваются, а я же, понимаете, еще человек. Разве не так, господин учитель?

Его глаза враз сжались, потом разжались, и мне показалось, что он плачет. Так и есть, он достал из кармана платок и промокнул глаза.

— Простите... Так вот, между завозней и вторым амбаром был у нас под тесом навес. На верхнем ярусе под навесом мы хранили в летнее время дровни, оглобли запасные, тес. А для чего тес на верхнем ярусе? — спросите вы. Ответ простой: доски-то надо просушивать. Из сырой доски не сколотишь и табуретки. А нынче срубы из сырого бруса лепят — и ничего. Сосну мало-помалу ошкурят и тоже на сруб. Надо думать, какой потом будет дом, или коттедж. Ненавижу это слово, все наши понятия поломали, да. Значит, про верхний ярус запомнили?

— Но послушайте, Николай Поликарпович, зачем мне все это запоминать?

Голова его резко дернулась, и он уставился на меня. Глаза его кого-то ненавидели. Может, меня...

— А потому, милый мой, что идет на нас всемирный потоп. Ложь и тьма, унижение и смерть в конце этих мучений. И скоро не будет на земле русского человека. Скоро не будет родного нашего языка. «Страна моя, Русь моя, что с тобой стало?!» — восклицает митрополит Иоанн. Нам предстоит заново учиться жизни, наказывает нам этот святой. Да вы хоть знаете этого человека?

Я промолчал. Он, видно, сильно обиделся на меня — сидел молча и сам нахохлился, как голубь. А я уже опять его жалел и даже хотел задобрить.

— Вы мне про верхний ярус говорили. А на нижнем ярусе что хранилось? — В моем вопросе таилась, конечно, усмешка. Незаметная, добрая даже, но все же усмешка. Таким тоном говорят обычно с детьми.

Но мой гость ничего не заметил или не хотел заметить.

— Внизу у нас хранились жатки, сеялка, плуги... С западной стороны к дому было пристроено большое крыльцо, а над ним до самого скотного двора возведен был второй бревенчатый навес. Там мы ставили ходок, кошеву, косы, грабли, лопаты и прочую штучную ерунду. А хозяйственный двор у нас был отделен от скотного деревянным забором и решетчатыми воротами. Во второй половине хозяйственного двора, более просторной и основательной, находился колодец. Летом здесь стояли бочки с водой — на случай пожара и для поливки бахчей. У забора всегда складено шесть или семь поленниц березовых дров. Для выпечки блинов и оладий отдельная поленница из сухостоя. Были у нас и овощехранилище, и баня с предбанником. Ну и, конечно, имелся скотный двор с пригонами для скота. Стены пригонов из двух рядов плетней, прикрепленных к столбам. А между рядами набита солома, камыш. Крыши пригонов держались на столбах, скрепленных вкруговую между собой. Имелась у нас и конюшня с большим сеновалом, а в конюшне три стойла для рабочих лошадей и пустое пространство для молодняка. Кстати, вам знаком запах сухой, настоящей конюшни? Может, задаю глупый вопрос, ха-ха... Сейчас и в колхозах-то не знают про такую конюшню. Коровы там или лошадки стоят у них по колено в жиже, в грязи. Ожеребится кобыла, и жеребеночек падает прямо в эту няшу. Он сразу и копыта простудит, и грудку, а чаще всего сама мамка затопчет его в этом болотце и он задохнется до смерти. А раньше у нашего брата в такой конюшенке и сухой клеверок, и ржаная соломка на подстилочку — вот тебе и довольна мама-лошадка, и сынок ее тоже доволен... — Он заговорил уменьшительными словами, зачмокал, и я поморщился, как от боли. — Вы не забыли, что сказал тот святой, да? Нам ведь предстоит заново учиться. Ребенка надо учить штаны застегивать да попку подтирать, а наше теперешнее население надо научить полюбить крестьянина. Это уж точно!

Он опять поднял голову и заскользил глазами по стенам. Наконец успокоился и продолжил:

— Сеяли мы десять десятин, в том числе озимой ржи полторы десятины, яровой — три, овса — около шести десятин. Овса много потому, что им в основном и рассчитывались по налогам. К тому же овес сеяли не на парах, а после других культур, по весенней вспашке...

Он замолчал. Котенок тоже молчал, точно умер. Наверное, мой гость принимал какое-то решение. Очень важное, главное.

— Все, что изложил я вам устно, у меня есть и письменно, я не шучу. — он полез во внутренний карман пиджака и достал тетрадку. Положил ее на стол и бережно пригладил. — Тут моя бухгалтерия. Полный учет. Никто не подкопается. А что, я ведь решил по суду вытребовать полную стоимость. Сейчас такое практикуют. Государство возместит мои утраты, а на эти деньги я построю все заново — и дом, и сараи, и пригоны. Все- все! А вы по этим судам станете моим порученцем. А за труды заплачу. Верьте мне, обмана не будет. — Лицо его стало хитроватым, даже таинственным. Одна бровь изогнулась дугой, вторая бровь напряглась и застыла. — Я не обману, честное слово, да. В вашем лице я нашел надежного друга. К тому же у вас золотое сердце, которое скорбит за всех и болеет. Но если нет скорбей, нет и жизни. Только о нашем сговоре — ни слова, даже вашей супруге. Жизнь меня научила — я стал осторожен, как птица. Вы меня одобряете?

— Может, и одобряю, только не очень пойму... Вы что, серьезно? Все хотите отстроить, как было?

— Молодец, догадался! — Он хмыкнул. — Слава богу, вы поняли, что я не лыком шит. — Он приподнял котенка с колен. Глаза у котенка блестели. И у моего гостя они тоже блестели, играли. И заговорил он теперь быстрее обычного, слова наскакивали одни на другие. — Спасибо, что догадались, спасибо. И очень хорошо, что не задаете лишних вопросов. Спасибо...

Он устал, дышал тяжело, как будто прошел большой путь. Я думал, он долго будет отдыхать, но он снова заговорил:

— Если откровенно, коллега, то я буду очень рад этим деньгам. Суд примет решение, а в районе мне выпишут положенную сумму. Полагаю, заплатят и за моральный урон. А я на эти денежки найму плотников, и те по моим чертежам возведут родную усадьбу, мое гнездышко ненаглядное... Вот видите, какой я хитрец.

Он опять заволновался и даже встал со стула. Шея выглядывала опять длинная-длинная, как у жирафа. Вдобавок суконный костюм кричаще подчеркивал его худобу. Казалось, что под ним нет ничего, даже костей. И вдруг я начал догадываться, почему он заговаривал со мной о Шушенском: там же есть подлинный уголок старой деревни. И я спросил напрямик:

— Вы про Шушенское говорили, а сами-то там бывали?

— А как же! Я и мавзолей своим присутствием осчастливил. Благодарил дорогого вождя за свою чудесную молодость в пермских снегах. Правда, в моих несчастьях он не виноват. Когда нас свалили в пермских краях — он уже сам лежал в стеклянной домовине. А в Шушенском я был проездом. У меня в тех краях родня. А обратно по пути заехал и в само село. И никогда не жалею. Там я и насмотрелся на заповедник сибирской деревни. Наверно, из того уж нет ничего. Может, и на дрова разобрали, пожгли. У нас ведь как: если начнем что-то ломать, то уж подошвы у ботинок сдерем, всю страну под собой вытопчем, а то выжгем дотла... — Он опять опустился на стул. Голос его стал тихий, чуть слышный. — Восстановлю дом, порадуюсь на постройки, а потом открою настежь ворота. Пусть люди заходят, смотрят и перенимают опыт. Может, им тоже захочется такой же жизни, да. А сейчас в России жизни нет, потому что мы угробили крестьянина. Был колхозник, но его обидели, согнали с земли, и он умер, испустил дух. Осталось пустое место, яма, провал. И все мы падаем в эту яму, тысячи людей туда валятся, миллионы...

Он тяжело вздохнул и замолчал. Я воспользовался паузой и проскользнул на кухню, наскоро приготовил чай и вернулся обратно. Чай я вынес на подносе в двух фарфоровых чашечках.

— Мы не баре, — усмехнулся на это Николай Поликарпович, — и не надо нам подносить...

Но чаю он обрадовался и опустошил чашку в три глотка. Я принес еще, и у него поднялось настроение: щеки сразу ожили, повлажнели и оживились глаза. Очень забавно вел себя и котенок. Он следил за каждым движением хозяина. Особенно за тем, как тот поднимал и опускал чашку. Возможно, котенка заинтересовал солнечный зайчик, который дрожал и переливался на фарфоре. Все это заметил мой гость и погладил котенка:

— Правда ведь, какой умник? А может, чайку захотел наш котя Потя? Как вы думаете, захотел?..

Я не ответил, и он сказал чуть слышно:

— Моя Оленька тоже эту травку любила. Чай она так называла — травкой. Необычно, да?

— Необычно, — согласился я и хотел погладить котенка, но он зашипел и оскалил зубы.

Мой гость рассмеялся:

— Ох и бойко место этот Рыжик. Думаю, вы догадались, что это единственное существо, которое связывает меня с миром. Я же совершенно одинок, как человек на луне. И Оленька уже не подойдет, не утешит. Вот видите, как бывает: и жену потерял, и разум. Но я сам виноват, меня Господь наказал.

— Почему? — удивился я.

— А потому, что я сам гроб с Олюшкой нес, а не положено мужу нести, да. Мужья жен не носят, как и сыновья матерей. Не положено это.

— Я не знал.

— Будете знать. — Он поставил чашку на стол и тяжело вздохнул. — Правда, Олюшка для меня вечно живая. Никогда не поверю, что она умерла, никогда... Вот так, господин учитель. — Он опять перешел на официальный тон. — Именно так, а не иначе. Остригли девке волосы, а она все косу плетет. С этим, наверно, и помирать... Кстати, на чердаке нашего дома лежала добрая домовина: отец мой позаботился о себе — поставил гроб на подызбицу и засыпал его хлебом — сухим зерном. Так наши старики делали и отец делал. А вы, значит, про домовину запомните.

— Зачем?

— Затем, миленький, что вы же теперь мой порученец, сообщник, так сказать. И в суд за меня пойдете и охлопочете мое дело. Не сомневаюсь, что мне все возместят и построят. И даже домовину ту не забудут... А чтобы вам легче было, возьмите мою тетрадку. — Он расстегнул пиджак и осторожно вынул из внутреннего кармана тетрадку. — Здесь полная опись моего погубленного имущества. Здесь же проставлены примерные цены в сегодняшних рублях. Забор, к примеру, пятьсот тысяч, завозня — два миллиона... Тут же приложен и подробный план всей усадьбы. Проставлена и общая сумма убытков. Понятно? Думаю, что вы пригласите юристов-оценщиков и двух бесплатных адвокатов.

— Бесплатных?

— А как же! Суд учтет, что я бывший хозяин, крестьянин. А таких надо любить, как космонавтов. Вот так, миленький, уяснил? Я же большой хитрец, ха-ха...

— Вряд ли учтет наш благородный суд... — сказал я чуть слышно, но он, к счастью, не разобрал моих слов. Да и внимание его отвлеклось: в моей створке опять сидел голубок. Он перебирал потихоньку лапами, и от этого получался чуть слышный звук. Так бывает, когда в пустой квартире скребется мышка, такой же звук, когда ветка тополя скользит по стеклу.

— Опять прилетел. Наверно, за мной, — сказал Николай Поликарпович и начал подниматься со стула.

— Кто прилетел? — спросил я с тревогой, точно бы очнувшись от сна.

Так и было. Я очень устал. И от длинного разговора устал, и от самого гостя, и от своей душной комнаты, и даже от котенка устал, который вел себя в моей комнате как хозяин. Он когтил книги на стеллаже, раскачивался на шторе, и я почему-то не мог на него цыкнуть, а почему не мог — не понимал. Мой гость вежливо кашлянул, привлекая к себе внимание. Он стоял уже в полный рост, и голова его почти упиралась в потолок.

— Значит, я ухожу. Ухожу... — он дважды повторил это слово и пошевелил усами. — А тетрадку мою отнесите в суд, не забудьте. Вы человек бывалый, потому надеюсь на вашу серьезность, а расходы я оплачу. У меня же пенсия. Думаю, хватит. Адвокаты ведь у нас будут бесплатные, да?

— Сейчас бесплатно и в уборную не ходят.

Он промолчал, не замечая моего юмора. Мне показалось даже, что он к чему-то готовится. Так и есть, усы его зашевелились еще сильнее, а голова затряслась, он резко шагнул ко мне и перекрестил меня:

— Спаси вас Господи и сохрани! И сподоби найти слово сильное и крепкое, чтоб защитить мое имущество и возместить все пропажи. И пусть не обойдет вас удача и добрые люди.

Он наклонился ко мне, как к ребенку, и поцеловал в голову. Я немного удивился, но скоро пришел в себя. Мой гость собирался. В ногах у него путался и пищал котенок, он поднял его и посадил на плечо. Рыжик сразу успокоился.

— А теперь прощайте, коллега. Мы отплываем... — Это были его последние слова в моем доме. Сказав их, он направился к двери.

Я его не задерживал. Я слышал, как он осторожно, как бы крадучись спускался с крыльца, а потом его ботинки прошаркали по ограде. И снова Дозор не вышел из конуры и не залаял. А почему не залаял — это тайна, которую мне уже не разгадать никогда...

А через час я и сам вышел на улицу и бесцельно пошел по деревне. Улица была пустая, как будто все вымерло. Август, а парит, как в Сахаре. Наконец на самом краю деревни я увидел человека. Это была моя соседка тетя Гутя. Она как-то отстраненно взглянула на меня, покачала головой и даже не поздоровалась. Странно, даже забавно. Обычно всегда, встречаясь со мной, она что-то выспрашивала, рассказывала, а теперь замкнулась, не подошла. А может, она шла сейчас с кладбища? она часто туда ходит, на могилку к сестре. Вот и сегодня, видно, была там и сейчас загрустила, задумалась... Я поднялся на высокий пригорок и повернулся направо — там вдали белели березы, а между ними темнели кресты. Я смотрел на кресты, а мои губы что-то шептали. А что шептали — не знал я, не понимал, точно это не я стоял сейчас на пригорке, а кто-то другой, незнакомый, чужой человек. А потом в душе поднялась вина. Но почему? Отчего? А вина поднималась все выше и выше, и вот уже встала в горле, как наказание. И сразу голос возник, знакомый до боли, до спазмы: «Ты могилку-то разыскал деда Василия?.. ну что молчишь, разыскал?..» Но сразу же пропал этот голос, как будто приснился. И я двинулся дальше.

И все-таки странности продолжались. Еле успела отойти тетя Гутя, как я увидел стадо гусей. Оно медленно двигалось мне навстречу. Гуси были какие-то тихие, смирные, они не гоготали и не хлопали крыльями. И чем ближе они ко мне подходили, тем их делалось меньше и меньше, точно таял на глазах снежный ком. Когда я чуть не столкнулся с ними — стадо пропало. И тут я догадался: это же обыкновенный мираж, да, мираж, пустота, видение. Такое бывает от солнца, от неба, такое случается, особенно в августе. А может, и тетя Гутя мираж? А Николай Поликарпович?.. Боже мой, до чего только не додумаешься в такой зной! Я остановился, прислушался к сердцу, оно у меня не переносит жару. Вот и сейчас сердечко стукнуло торопливо, неровно, еще миг-другой — и захлебнется совсем. И, как всегда, возник страх. Но, пересилив себя, я шагнул вперед. И мое мужество было вознаграждено. Шагов через двадцать я увидел полоску воды. Это было наше озеро, мы его называли «наше деревенское море». Вода здесь была густая, голубоватая, как морская. А по берегу ребятишки часто находили акульи зубы. Наверное, это были зубы каких-то крупных, огромных щук, но ребятишкам видней... И вот я стою на берегу нашего моря и силюсь что-то вспомнить, сосредоточиться, успокоить себя. У меня это плохо получается. Наконец вспоминаю, что завтра вернется из города жена и привезет оттуда ораву родни. И уже вечером мы придем сюда купаться. Все это я уже думаю, стоя по колени в воде. Потом я сбрасываю с себя одежду и плыву. Сразу же делается легко, хорошо, и стихает сердце. И все во мне сразу успокаивается — даже мысли, даже душа... В конце концов, все пройдет, перемелется, и впереди еще много светлых и добрых дней... А Николаю Поликарповичу надо помочь. Вот схлынет жара, и я поеду к юристам... А потом... а потом надо найти могилку деда. Надо, надо! — вздрогнула и обрадовалась душа. А вода все так же медленно струилась, трогала тело, звала вперед. Наконец я устал и повернул обратно. Теперь прямо в лицо мне бил свет, и я жмурился, отводил глаза, но свет не убывал. Это солнце двигалось уже к вечеру, и природа точно сияла, переливалась, как изумруд. Я быстро вышел на берег, оделся и, успокоенный, направился к дому...

А потом пришел теплый и душный вечер. И наступила такая же душная и беспокойная ночь. Совсем рядом, через дорогу, играла громкая, дурная музыка, а в перерывах смеялись и кричали парни и девчата. На эти крики лаяли собаки, даже мой Дозор потявкивал для порядка. Ближе к полуночи все постепенно затихло, но мне не спалось. К тому же я скучал по жене. Зря она поехала к родне без меня, зря оставила меня одного, я ведь совсем теперь не выношу одиночества... И только под утро я заснул. И так крепко заснул, что еле услышал стук.

Стучали по раме и по стеклу, потом чем-то тяжелым стали бить в дверь. И только тогда я кинулся открывать. На пороге стояла тетя Гутя:

— Колю ведь дурачка убили!

— Какого Колю? — не понял я.

— Николая-то нашего Поликарповича. Явились алкаши к нему за деньгами, а у того — ни шиша. Пенсию-то нам задержали.

— Ну и что? — выдохнул я и схватился рукой за косяк.

— А то, то, милый мой. Они со злости-то прямо ему по темечку. А много ли надо нашему брату. Сразу повалился и был таков... — соседка замолчала и шагнула ко мне поближе. Лицо ее в утреннем сумраке было иссиня-бледное, а губы дрожали. — Сейчас участковый на машине пригнал. И тебя, слышь, требуют. Понятым будешь. Вы же с Колей друзья...

— Друзья, — ответил я и не узнал своего голоса.

Но соседка была уже далеко. Скрипнули ворота, и ее как не бывало. А я стал спускаться с крыльца. Вот и последняя ступенька, вот и ограда... Ноги двигались медленно, точно шел по траве. А по улице уже бежали какие-то люди, кричали, а я шел как на казнь. Но в этот миг где-то рядом залаял Дозор и вернул меня к жизни. Я сделал еще несколько шагов и оказался посредине улицы. И сразу же в лицо мне ударил ослепительный луч. Это над ближними крышами медленно-медленно, точно нехотя, поднималось солнце.

 

Добавить комментарий


Защитный код
Обновить




© 2010 Сделано в веб-студии Юрия Прожоги Курган дизайн